«Литературная газета», № 11 (6729), 2020
Курбатов Валентин
Незабвенный угол
Ал. Алтаев. Гдовщина. Забытый угол. – СПб.: Издательство РХГА, 2020. – 477 с. – 500 экз.
Как это по-нашему: мы долго запрягаем! Да и ездим, признаться, не скорее…
Вот какое письмо я получил сорок лет назад от председателя Комиссии по наследию Ал. Алтаева А.М. Борщаговского: «Обратите внимание на рукопись «Забытый угол». Это записки о Псковщине. Рукопись эта не мифическая, вероятнее всего, она теперь в Пушкинском доме… там возможны и небольшие открытия, и важные детали… Писались воспоминания после 1951 года… уже в глубокой старости, и это плюс, а не минус; в последнее десятилетие М.В. работала более глубоко, основательно, опасаясь беллетристической лёгкости пера». Пропустим мимо ушей тайный укол о прежней «беллетристической лёгкости» и поторопимся к книге.
Слава Богу, руки дошли. Ах, Александр Михайлович, как жалко, что Вы не прочитали её в свой час! Как бы Вы гордились Маргаритой Владимировной! Тут подлинно и «небольшие открытия, и важные детали». И старость подлинно плюс, а не минус, потому что движет памятью и диктует уже не заказ, не суета дней, а предчувствие вечности, у которой другое зрение. И теперь уже не скажешь – «Забытый угол».
Как же – «забытый», когда жизнь кипит на каждой странице: молодые люди любят и женятся, старые ворчат и старятся, батюшки венчают и отпевают, дети дерутся и мирятся, солдаты воюют и погибают, «сицилисты» прячутся, слухи о революции катятся по деревне («надо бы спросить у Владимирны – она там в Смольном»), а там и сама мачеха-революция валит валом, белые расстреливают, красные тоже. Жизнь через край!
Но это когда ещё будет – революция, коллективизация, волна арестов в «забытом углу», как во вражеском гнезде. Это уж когда книжка перевалит за середину. Да и мы как-то эту пору жизни по своим «забытым углам» и по литературе знаем, словно вытерлись о беспокойную и социально уравнивающую нас историю – все немного на одно лицо.
А самое-то дорогое в книге – ненаглядная полнота ещё целостной жизни, которую мы любили по Тургеневу, Мельникову-Печерскому и, как до нас Маргарита Владимировна, «начитавшись Лескова, Потапенко, Гусева-Оренбургского» (нынешний читатель переспросит: кого? кого?), и которую считали уже «чистой литературой», светлой русской Атлантидой. И вдруг вместо хрестоматии-то и «литературы» родные, исхоженные тобой деревни – Лосицы, Лог, Межник, Пестка, Люблёво… Я исходил их в пору, когда создавался музей Ал. Алтаева и когда мне надо было писать «отчёты» об этом хозяйке старого Логовского дома, завещанного ею под музей своей великой подруги Маргариты Владимировны с псевдонимом Ал. Алтаев, когда хозяйка уехала к детям в Америку доживать дни. Но уже и тогда деревни почти сошли на нет (а сейчас, как Межник или Пестка, так и просто сошли) и для меня тоже были отчасти «экспозицией».
А тут! Матушки! Вся жизнь разом через край! Засинело небо, Плюсса засверкала под солнцем, и в самом воздухе явилось «что-то тёплое, солнечное, ясное и удивительно милое». Запели птицы, потянулись к свету кукушкины слёзки, поповник, фунтики и ужовник, потянулись на службу к Митрофанию бабы в праздничных ситцах и мужики в кумачах. Чаще босиком – сапоги на палке через плечо – «своей кожи не жалко, а в церкви стоять – не много сносишь». А в будний день какие сапоги? Там – дуплянки, поршни, берещенники, а на супрятки и загуменья – пересеканки и баламуты (только грустно улыбнёшься: за всяким словом в словарь!).
Помните безумную идею русского философа Николая Фёдорова о всеобщем воскрешении (с каким лицом и как жить, если все не воскреснут?)… Это ведь мы и своими церковными записочками «о упокоении» утверждаем: чтобы мёртвые были спокойны, а значит, живы и стояли литургии с нами рядом. И вот я впервые (хотя за жизнь по самой профессии прочитал тысячи книг) вдруг ловлю себя на мысли, что лучшие-то русские романы и повести (особенно этих «окраинных» – Потапенко, Гусева-Оренбургского, Терпигорева-Атавы, а теперь вот и Ал. Алтаева) и есть эти святые записочки «о упокоении», чтобы вся русская жизнь светила в нашем сердце столпом до небес.
И как жадно, словно намолчавшись в забвении, кинутся к читателю несчётные герои книги! И заговорят, заговорят – не наслушаешься! Одна Апроска Фенагина пойдёт сыпать поговорками и горохом нечаянных рифм, так что и не разберёшь, где смеётся, а где плачет над тяжестью жизни. А баба Доня, та запоёт – не оторваться, и не «нынешнее собачье гамканье», а родное старинное, вечное. А лавочник Бухоловцев подойдёт с городскими деликатностями и обходительностью (как же, жена у него – незаконная дочь Фёдора Ивановича Тютчева и хоть неграмотная – «ни аза в глаза», но всё плод любви и барыня и «без увальки на шляпе не выйдет», да и сам лавочник в поварёнках у Фёдора Ивановича походил и, слава Богу, повидал в окружении поэта «лучшие умы русского народонаселения»). А баба Куша соберётся помирать, но сначала починит на всех в избе одежонку (кто это без неё сделает?) и только потом позовёт священника, попросит поставить чашку с водой в головах, чтобы душа ополоснулась, когда полетит в Царство Небесное, да и отойдёт потихоньку.
Каждый мужик с именем и всякая баба с характером и родством. Все живые и теперь так уже и останутся в небесах над своими деревнями и будут там обнимать «Владимирну» за то, что воротила их на милую землю, в родные углы. А ведь ещё и умная тонкая жизнь барынь и барышень, что зимами в Питере, а летами – здесь. Куда денешь Серебряный-то век с его северянинскими соловьями, ананасами в шампанском и непременным спиритизмом по всему Петербургу, а значит, и в нашем углу, где в Межнике, перепугав детей, явится на зов Маргариты Владимировны Мария Стюарт, о которой она пишет в эти дни, стукнет чем-то за печкой и что-то сослепу уронит, так что все из-за стола врассыпную.
Ну и, конечно, любовь, любовь, любовь. Всех ко всем и без особенных нравственных обязательств. Этих «романов» не пересказать. Мать может увести у дочери влюблённого студента и женить его на себе. А чтобы прежний возлюбленный и отец её дочери, у которой мать отнимает жениха, не печалился, просит его жениться на своей дочери от первого брака. А какая-нибудь заражённая этим воздухом любви некрасивая девочка Шура Абросимова со слезами просит Маргариту Владимировну писать ей письма за двух якобы влюблённых в неё и соперничающих из-за её сердца молодых людей. И Маргарита Владимировна, улыбаясь и страдая, пишет эти письма. И страшусь сказать, но и не могу удержаться от мысли, что пишет их искренне и на минуту чувствует себя их адресатом, иначе убедительного любовного письма не напишешь – так бы и посмотрел в этот час через плечо и послушал, как бьётся сердце.
Тем мучительнее потом обвал времени, безумие белых и красных («хоть бы покрасили нас в один цвет», плачет Апроска), а там стеною аресты и сиротеющие фотографии, которые уже надо прятать от свидетелей и чувствовать в сердце тонкий укол предательства. И потери, и неизвестность в остывающей и остужающей сердце вчера родной земле.
И сама Маргарита Владимировна, о которой сегодня уже и автор пустого рассказика в интернете говорит через губу, припоминая ей с укором и Смольный, и «Солдатскую правду», и Марию Ильиничну Ульянову, в какой вырастает замечательный характер. Никуда, оказывается, не выветрилась из неё за десятилетия переменчивой истории кровь её высоких родов Рокотовых и Толстых. И вот она для всех окрестных мужиков и баб «Владимирна» – родная душа, друг, советчик, лекарь и первый заступник.
О работе-то почти и не говорит, но её четырехлетняя дочь не зря любит приговаривать, разглядывая иллюстрации к «Мёртвым душам», сделанные рукою крёстного матери Александра Агина: «Давненько не брал я в руки шашек… Знаем мы вас, как вы не брали шашек». А чуть повзрослев, дочь с подружкой Олей из Логовского дома уже «заворожённо слушают», что мать написала за день о Яне Гусе или Джордано Бруно, потому что она всегда писала об искателях истины и свободы и тем незаметно складывала молодые души. А мы теперь, глядя в Логовском музее на её бедный стол («товарищ мой короткий», как она с любовью обращалась к нему), за которым это всё писалось, нечаянно погладим его, пока никто не видит, потому что он помнит и тени рождающихся за ним Микеланджело и Рафаэля, Глинки и Чайковского. А сейчас от него и вовсе не оторвёшь глаз, потому что за ним рождался и «Забытый угол» – книга, которая оказалась лучшим зеркалом русского духа и быта в сложнейшие полстолетия родной истории.
Как своевременно и как необходимо сейчас её появление, когда время сжалось до мгновения, до рекламного «здесь и сейчас», когда человек отдалился от человека до замкнутого «я» и кредитной карточки. Книга оказалась необходима, как возвращение эпоса, долгого дыхания и надежды, что мы ещё когда-нибудь напишем и прочитаем своих «Будденброков» и «Форсайтов», своих новых «Соборян» и «Подлиповцев», чтобы взгляд умел обнять русский горизонт, а в сердце всю ненаглядную даль долгого земного родства, как в пору, когда мы ещё стояли на земле и касались головой неба.
Раньше мы бы, пожалуй, пробежали книгу за другими заботами, за большими общими государственными делами, как частную историю «краеведческого свойства». А вот теперь видно, что все настоящие книги приходят к читателю в определённый небом час, который только по внешности случаен, а на деле являются только когда по-настоящему созреет душа и когда всё покатится к опасному краю. Сейчас всякому живому сердцу будет очевидно, что «Забытый угол» – это вся потерявшая память Россия, которая просыпается для воскресения.
А вместе с Логовским музеем Ал. Алтаева книга составит редкое стереоскопическое тело, когда можно будет каждого читателя взять за руку и привести на место: вот здесь стояла эта изба, жил этот человек, рождалась эта любовь и умирала эта идея. И воздух наполнится шелестом крыл слетающих ангелов места и неслышной, но явственной речью поколений и судеб, чтобы и мы чувствовали объятия Неба и Бога, памяти и любви, истории и жизни.
Оказывается, мы долго запрягаем и неторопливо ездим, чтобы приехать именно в самый необходимый душе час.
Свежие комментарии